Глава 8. Вятлаг 1942-43 годов (Продолжение)
Арест двадцати восьми
Сталинская деспотия походит на муравейник, где полчища муравьев-полицейских непрерывным террором вынуждают остальных выполнять работы, противные их природе и желаниям. Внешнее упорядочение достигается ценой насилия и обмана. Отряды рабов покорно движутся по указанным дорожкам. Эту сатрапию можно уподобить и модели циклотрона, где ускоряемые частицы движутся в одном направлении при невозможности прекратить свой бег или свернуть в сторону… Предсказать движение таких стреноженных муравьев или ускоряемых частиц крайне просто. И предстоящий арест как бы стоял перед моим мысленным взором.
Кроме того, чувствовались и некоторые подземные толчки. На первом лагпункте молодой малый, «бытовик», ходивший в придурках, исполнял обязанности снабженца и, естественно, обладал пропуском. Чем-то он там не угодил и попросил взять его ко мне в отдел. По наведенным справкам плохого за ним ничего не числилось. Нам же был полезен пропускник с воровскими способностями и, посоветовавшись с друзьями, я оформил его переход. Использовать его мы собирались на воровстве картошки с огородов чекистов и сановников. Кроме того, я думал поручить этому парню заходить на мельницу, так как мельник по старой привычке выделял для нас немного крупы.
Для западного читателя слово «бытовик» требует объяснения. Сталинская вотчина, как и всякая классическая деспотия, представляла собой пирамиду с почти что кастовым разделением населения. В грубом изображении это выглядело так:
Сталин
политбюро
каста высших чинов партийной бюрократии
«органы» насилия
армия, пронизанная агентурой
члены партии, занимающие все командные высоты
советская интеллигенция
рабочие
колхозники
заключенные.
В свою очередь, заключенные делились на бытовиков, уголовников и контриков, то есть осужденных по пятьдесят восьмой статье.
В категорию «бытовики» входят не только убийцы из ревности, злоупотребившие доверием растратчики, которые существуют во всем мире. В СССР сидят за решеткой люди, преступление которых в том, что они проявили личную инициативу, нарушив в чем-то монополию лютого принудительного государственного капитализма, именующего себя социализмом. В целом мы сочувствовали бытовикам, и с отдельными из них у нас были прекрасные отношения, но держались мы все же от них подальше. Приведенная выше технология вербовки палачей в райкомах применялась и к бытовикам. Им внушали:
«Мы знаем, ты наш, советский человек, мы облегчим твою участь, скинем часть срока, но ты должен помочь органам разоблачать контриков, которые и здесь плетут свои вражеские сети… Не хочешь, значит, ты не советский и надо заняться тобой специально. Может, ты тоже контрик. Сам понимаешь, заработать новый срок при отрицательном отношении к органам не трудно».
И многие из них соглашались стать штатными стукачами, а некоторые обещали при случае сообщить об услышанном и увиденном.
Вскоре после того, как молодого человека перевели в отдел, я заметил, что он проявляет повышенный интерес к моей особе, старается подслушать разговоры. Делал он это, правда, как-то неуклюже. Обнаружив его за таким занятием, я, подождав пару недель, когда на огородах не осталось картошки, запихнул его в смену контролером, лишив тем самым возможности наблюдать за собой. Так я принял первый сигнал: было ясно, что третий отдел направил на меня свою кривую подзорную трубу.
Второй толчок исходил от Адольфа Дика. Осенью сорок первого, когда мы водворились в мастерской, нам, новичкам, бросился в глаза обрусевший немец. Он являл собой великолепный образчик нордической расы в духе разговоров и писаний того времени, которые как-то доходили до нас. Вероятно, лицевые углы и прочие неизвестные мне тонкости измерялись на таких удачных экземплярах. У меня была слабость: я всегда любил красивых людей, и меня сразу потянуло к этому блондину с светло-серыми глазами, стальной блеск которых трудно себе представить. Запомнились также орлиный нос правильной формы, тонкие вечно твердо сжатые губы, резко выдающийся вперед подбородок. Его рост был 183 сантиметра: соразмерные руки, длинные ноги, широкие плечи. И очень приятный голос с затаенной усмешкой. Ходил он в потрепанной форме танкиста. Пилотка, брюки, гимнастерка в мазуте говорили о том, что он хороший мастер, а не только первоклассный инженер. Он окончил академию танковых войск, следовательно, был членом партии, а в 1938 году получил срок всего в три года. Последние два обстоятельства настораживали. К инженерным работам он не стремился и даже отказывался от них, видимо, из-за своего немецкого происхождения. На собственном опыте я очень хорошо понял, что в этом есть смысл. В общем, он нам понравился. Но заключенные, работавшие с ним в мастерской, сообщили, что года полтора назад он выступал свидетелем обвинения на каком-то процессе, и с этим нельзя было не считаться.
Жизнь его была в наших руках: от нас зависело списать на общие работы, где был бы ему конец. Но так как на явном осведомительстве он пойман не был, мы решили дать ему возможность продолжать ремонт тракторов, оставив тем самым на самой тяжелой работе в мастерской, а дальше ходу не давать. До войны из какого-то волжского городка мать слала сыну посылки и физическая работа была ему даже в охотку. Но осенью-зимой сорок первого «двойной расход» и тяжелый труд, несмотря на то, что мы выписывали людям максимально возможные пайки, сделали свое:
Дик «доплыл». Никаких жалоб, угроз, просьб с его стороны, но смотреть на него стало страшновато — синее обтянутое лицо, жуткие своей прозрачностью глаза. Вскоре я зашел к знакомой медсестре после приема и увидел в перевязочной в деревянном кресле по пояс обнаженного Дика. Он скорей полулежал, а не сидел. Вытянутые длинные ноги упирались в стену, раскинутые руки беспомощно свешивались со спинки кресла вниз. Мне показалось вначале, что подмышками у него были кровавые раны, в действительности же там образовались гнезда чирьев, так называемое «сучье вымя». Голова его бессильно склонилась на грудь. И весь он походил на подстреленного кондора. Я остановился молча в дверях приемной. Анечки не было, ушла в аптеку. Вдруг он очнулся, мы встретились глазами. Взора он не отвел, но голова снова обессиленно свесилась к правому плечу. И тут что-то резко кольнуло сердце: я увидел, как он неожиданно улыбнулся. Улыбка была жалобная, но никак не жалкая, и я прочел в ней немую мольбу. Я не мог ошибиться и впился в его лицо, чувства крайне обострились. Молчание длилось минуты две. Вернулась Анечка, я вышел на воздух. Она лишь подтвердила лагерный диагноз, который и без того был ясен: дистрофия в самой ее лютой фазе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});